К критике концепции «власти-собственности»

Колганов А.И.
д.э.н., проф.
завлабораторией сравнительного исследования
социально-экономических систем экономического факультета
МГУ имени М.В. Ломоносова
г.н.с. Центра методологических
и историко-экономических исследований ИЭ РАН


Концепция «власти-собственности» получила широкое распространение среди отечественных обществоведов. Она активно используется для объяснения специфики не только древних обществ (на материале которых она создавалась), но и средневековых порядков в России, особенностей социалистического строя и даже проблем современного социально-экономического развития в нашей стране. Актуальность идее «власти-собственности» в настоящее время придает активное вмешательство российской бюрократии в хозяйственные дела, в том числе в перераспределение собственности. Рассмотрим подробнее данную концепцию, чтобы оценить ее действительное содержание и эвристический потенциал.

Что же дает концепция «власти-собственности» для понимания специфики социально-экономических отношений различных обществ? Сторонники этой концепции соотносят свои идеи с теорией «азиатского способа производства», которую развивал К. Маркс. При этом их отношение к наследию Маркса в части понимания общественных отношений в древних обществах неоднозначно. С одной стороны, они явно противопоставляют свою позицию ряду принципиальных положений марксизма. В частности, отвергается марксистский взгляд на политогенез и в связи с этим — в явной или неявной форме — методологический принцип материалистического понимания истории вообще. С другой стороны, они активно используют многие положения Маркса, в том числе противоречащие современному уровню фактического знания о древних обществах.

Поиск корней «власти-собственности» в древневосточном обществе

В чем же заключается суть этой концепции? Один из известных исследователей этой концепции Р. М. Нуреев определяет ее так: «Власть-собственность возникает при монополизации должностных функций в общественном разделении труда, когда не власть основывается на частной собственности, а, наоборот, основой прав собственности является высокое положение в традиционной иерархии» (Нуреев, Латов, 2007).

Как возникла эта зависимость собственности от власти? Согласно Л. С. Васильеву, который считается основоположником концепции «власти-собственности» в отечественной литературе, формирование надобщинных, а затем — и государственных властных структур происходило в древних обществах задолго до формирования частной собственности и классов. Эти надобщинные племенные структуры (chiefdoms, «вождества») в силу традиции распоряжались общинными запасами для реализации некоторых значимых социальных функций (традиционные раздачи излишков через угощения, военные столкновения, отправление религиозного культа, использование запасов как страховых при непредвиденных бедствиях и т. п.). Факт такого распоряжения повышал престиж племенной верхушки, укреплял ее общественный авторитет, при удачном использовании мог содействовать экономическому усилению общинных и племенных групп, их территориальной экспансии; в конечном счете эта племенная верхушка стала монопольно распоряжаться общинными запасами. Сложилась система отношений редистрибуции общеплеменных и общинных ресурсов со стороны протогосударства, вождя, а затем — и государя-деспота. Это означало переход от реципрокного взаимообмена, характерного для первобытных обществ, к редистрибуции1. «Первоначальная суть реципрокного взаимообмена сводилась к тому, — пишет Васильев, — что каждый вносил в общий котел, сколько мог, и черпал из него, сколько ему полагалось, тогда как разница между отданным и полученным измерялась в терминах социальных ценностей и выражалась в форме престижа и связанных с ним привилегий» (Васильев, 1993. С. 52-53). Что касается редистрибуции, то она «возникает с того момента, когда средства коллектива и тем более его избыточный продукт оказываются в распоряжении главы группы. Посредством щедрых демонстративных раздач глава группы повышает свой престиж и занимает более высокое положение в обществе». Тут и появляется логическая связь между властью надобщинной верхушки и ее правом распоряжаться достоянием общинных и племенных групп. «Редистрибуция — это в конечном счете прежде всего власть, которая опирается как на экономическую реальность (владение ресурсами группы или общины), так и на юридическую ее форму (право выступать от имени группы или общины, распоряжаться ее достоянием и особенно ее избыточным продуктом)» (Васильев, 1993. С. 56-57).

Характеризуя вклад ученых в становление теории «власти-собственности», Нуреев называет три имени: К.-А. Виттфогель (дал комплексную институциональную трактовку этого явления), Л. С. Васильев (предложил термин «власть-собственность»), Ю. И. Семенов (охарактеризовал организационную структуру управления как пирамидально-сегментарную) (Нуреев, Рунов, 2002).

Карл Август Виттфогель известен своей оригинальной трактовкой социально-экономических основ восточного деспотизма, восходящей к разработкам Маркса, но во многом существенно противостоящей им. Однако выступает ли его концепция «комплексной институциональной трактовкой» феномена «власти-собственности», как утверждает Нуреев? Внимательное изучение вопроса заставляет дать отрицательный ответ на этот вопрос.

К. Р. Га леев тщательно проанализировал зарубежную литературу за последние 25 лет, посвященную работам Виттфогеля, и никто из авторов не обнаружил у него никаких следов концепции «власти-собственности». И это вовсе не свидетельство концептуальной слепоты зарубежных ученых. У Виттфогеля действительно нет «власти-собственности», хотя есть и отрицание роли частной собственности, и подчеркивание собственности бюрократического государства. Но он выводит власть из определенных хозяйственных условий (как на самом деле и Нуреев, что будет показано ниже), а не собственность из власти!

Вот что пишет Галеев: «Ирригационные работы связаны не только с обеспечением достаточного количества воды, но и с защитой от слишком большого ее количества (дамбы, дренаж и т. п.). Все эти операции, по мнению Виттфогеля, требуют подчинения основной массы населения небольшому количеству функционеров. „Эффективное управление этими работами требует создания организационной системы, включающей в себя либо все население страны, либо, по меньшей мере, его наиболее активную часть. В результате те, кто контролирует эту систему, обладают уникальными возможностями для достижения высшей политической власти"» (Wittfogel, 1957. Р. 27; цит. по: Галеев, 2011. С. 158).

Да, Виттфогель, в отличие от Маркса, не считает, что основой классообразования и политогенеза была частная собственность (хотя оригинальные работы Маркса подчас демонстрируют его гибкость в вопросе связи политогенеза с частной собственностью). Он, как и Маркс, считает, что частная собственность в восточных деспотиях играла подчиненную роль2. Но Виттфогель, повторю, не выводит собственность из власти, и потому записывать его в основоположники концепции «власти-собственности», по меньшей мере, недоразумение.

Почему же Нуреев и свою концепцию, и концепцию Виттфогеля подводит под концепцию «власти-собственности» Васильева, хотя их аргументация по содержанию в корне противоположна самой ее идее? Прежде чем ответить на этот вопрос, отметим два важных момента.

Во-первых, заметим, что Нуреев (как и Виттфогель) фактически выводит восточную систему собственности из особенностей способа производства, а не считает ее чистым продуктом власти. Так, он отмечает: «Установление контроля над распределением водных ресурсов создавало благоприятные условия для увеличения зависимости отдельных общинников от государственных чиновников, в руках которых находилась ирригационная система. Поэтому чем совершеннее становилась ирригационная система, тем больше увеличивалась власть государства над общинами. Зависимость труда отдельного общинника от результатов коллективного труда общины перерастала благодаря общественным работам в зависимость общины от руководителя местной администрации» (Нуреев, 1993). Именно на этих экономических отношениях, по Нурееву, основывалась возможность присвоения государством прибавочного труда крестьян-общинников: «Отчуждение прибавочного продукта росло вместе с увеличением масштабов организации и (или) охраны трудовой деятельности. Каждая отдельная земледельческая община была не в состоянии справиться ни с природными бедствиями, особенно такими, которые носят периодический характер (наводнения, засуха и т. п.), ни с сильными соседями, если опасность их вторжения угрожала постоянно (кочевники и т. д.). При таких обстоятельствах часть возникшего прибавочного продукта могла служить своеобразной платой за помощь в борьбе с природой или за гарантию безопасности от грабежа соседей» (Нуреев, 1993).

Во-вторых, методологический подход к трактовке собственности в рамках концепции «власти-собственности» характеризуется отходом от материалистической трактовки соотношения экономических и властных отношений (хотя материалистический взгляд на общественные отношения давно вошел в «золотой фонд» мирового обществоведения). Маркс, например, рассматривал собственность как своего рода квинтэссенцию господствующих производственных отношений (определяемых, в свою очередь, уровнем развития материального производства), проявляющуюся в отношениях присвоения средств производства и производимого продукта. Для сторонников концепции «власти-собственности» отношения присвоения (во всяком случае, на Востоке) не должны иметь фундамента в виде производственных отношений — достаточно прерогатив государственной власти, предъявляющей права на перераспределение производимого продукта. Производственные отношения в восточной деспотии, конечно, есть, но они производны от захвата властью тех или иных экономических функций и ресурсов. С точки зрения методологической зрелости, такой подход чем-то напоминает номиналистическую теорию денег, когда ценность денежной единицы представляется порождением воли государя, определяющего номинал монеты.

Собственно говоря, сторонники концепции «власти-собственности» не обязаны следовать материалистическому подходу и тем более методологии Маркса. Однако тем более странно выглядят попытки многих отечественных сторонников этой идеи одновременно и отвергать подход Маркса, и опираться на его авторитет.

При решении вопроса о том, почему восточная деспотия, в отличие от других деспотических режимов, способна сделать собственность функцией от своих властных полномочий, наиболее грамотные сторонники концепции «власти-собственности», вслед за Виттфогелем (которого они неправомерно записали в ее основоположника), все же ссылаются на особые хозяйственные функции власти, связанные либо с координацией ирригационных работ, либо с выполнением иных общехозяйственных функций в масштабах, далеко выходящих за пределы отдельных общин. Но почему тогда они кладут в основу генезиса «азиатской» собственности не эти хозяйственные функции, а именно властные полномочия? Почему юридическая сторона вопроса — вождь захватывает (узурпирует) право распоряжаться общинными ресурсами; государь наделяет своих чиновников правом распоряжаться хозяйственными ресурсами на подвластной территории, — ставится впереди экономической?

Разумеется, противопоставление права собственности экономическим отношениям, на которые оно опирается, отнюдь не абсолютно. Отношения собственности характеризуются единством экономического и волевого аспектов, поскольку без механизма волевого обеспечения права собственности (принуждения к его осуществлению) оно не может быть экономически реализовано. Но основой той или иной правовой формы отношений собственности выступает определенное социально-экономическое отношение, обусловливающее содержание отношений присвоения/отчуждения, распоряжения и других форм. Более того, это содержание относительно инвариантно по отношению к правовой форме: в основе одной и той же формы (например, государственной) могут лежать существенно различающиеся по экономическому содержанию отношения, например общественный самоуправляющийся европейский университет и сталинский ГУЛаг.

Это положение доказано в рамках классической политэкономии. Но даже если оставить в стороне классику и обратиться к развиваемой в рамках нового институционального направления (последователями которого считают себя многие сторонники концепции «власти-собственности») экономической теории прав собственности, то и в этом случае невозможно превратить волевой (принудительный, юридический и т. п.) аспект в исходный пункт и важнейшее основание формирования отношений собственности.

Так, для основоположника экономической теории прав собственности Р. Коуза несомненно, что «для существования чего-либо, подобного совершенной конкуренции, обычно необходима сложная система правил и ограничений» (Коуз, 2007. С. 14). Однако не эти правила и ограничения, хотя и совершенно необходимые, выступают верховным регулятором рыночной системы. Основополагающее влияние оказывают экономические факторы (Коуз в данной связи сосредоточивается на роли трансакционных издержек). «С помощью рыночных трансакций всегда возможно изменить изначальное юридическое разграничение прав» (Коуз, 2007. С. 108), — пишет он, сопровождая это утверждение необходимой оговоркой, которая, однако, также ставит экономический фактор выше юридического: «Перераспределение прав будет предпринято, только если издержки трансакций, необходимых для его достижения, меньше, чем возрастание ценности в результате такого перераспределения» (Коуз, 2007. С. 17).

Даже в рамках этой теории не право создает отношения рынка и частной собственности, а эти отношения закрепляются определенными, более или менее адекватными для них механизмами принуждения. Именно конкретные экономические отношения, необходимые для реализации права собственности, определяют и характер этого права, и инструменты принуждения, которые требуются для его волевого обеспечения. Вне конкретного способа хозяйственной деятельности и экономических отношений, в которые эта деятельность облекается, любое право теряет экономический смысл.

Поэтому, на мой взгляд, безосновательно объяснять происхождение экономической системы собственности древневосточных обществ, выводя ее из властных функций и прав, принадлежащих государственной верхушке. На вопрос, поставленный правильным образом: «Какие особенности способа производства диктуют необходимость во вмешательстве „азиатского" государства в хозяйственную деятельность?», — не так уж сложно получить четкий ответ. Вполне можно объяснить общественный строй и систему собственности в древних обществах, исходя из присущего им способа производства (исторически определенного единства системы производственных отношений и лежащих в их основе производительных сил). Из специфики этих отношений, уровня и условий развития материального производства выводятся и особая роль государства, и использование внеэкономического принуждения как существенных факторов хозяйственной деятельности, влияющих на формы собственности и обеспечивающих их принудительное закрепление. Но раз так, то никакой надобности провозглашать наличие некоей «власти-собственности» для объяснения этих явлений просто нет!

Интересно, что признанный основоположник концепции «власти-собственности» в советской научной литературе, известный историк-синолог Васильев объясняет происхождение этого феномена прямо из присвоения родовой знатью перераспределительных функций, не обосновывая их дополнительно какой-либо хозяйственной необходимостью (хотя и не отрицает определенных хозяйственных последствий этого факта). При конкретном описании раннеклассовых обществ (вождеств) Китая ои показывает, в противоположность аргументации Нуреева (и Виттфогеля), что возделываемые земли преимущественно обходились без какой-либо значимой ирригационной сети (см.: Васильев, 1995). История Шан и Чжоу у Васильева содержит множество свидетельств разного рода хозяйственных работ, которыми руководили правитель и его чиновники, но там нет ссылок на ирригационные работы. Более того, хозяйственная история того периода характеризовалась периодическими переселениями племен3. Какая уж тут ирригационная сеть!

Васильев охотно указывает на отличие восточных обществ от античности, где преимущественное положение заняла частная собственность, а не перераспределительные функции знати и позднее государства. Но он никак не объясняет причины формирования таких различий: «Трудно сказать, — откровенно заявляет Васильев, — что явилось причиной архаической революции, которую смело можно уподобить своего рода социальной мутации, ибо во всей истории человечества она была единственной и потому уникальной по характеру и результатам. Одно несомненно: главным итогом трансформации структуры был выход на передний план почти неизвестных или, по крайней мере, слаборазвитых в то время во всем остальном мире частнособственнических отношений, особенно в сочетании с господством частного товарного производства, ориентированного преимущественно на рынок, с эксплуатацией частных рабов при отсутствии сильной централизованной власти и при самоуправлении общины, города-государства (полиса)»4 (Васильев, 1998. С. 5).

И в восточной деспотии, и в античности, и в феодальной Европе мы везде видим условную частную собственность. И в античном, и в азиатском способе производства владение основным средством производства — землей — обусловлено принадлежностью к общине. Эту позицию разделяют и современные востоковеды (Алаев, 2012. С. 72). Однако в античном обществе развивался феномен крупной частной земельной собственности, стремящейся освободиться от общинной и государственной регламентации и прямо противопоставляющей себя крестьянской общинной собственности. В восточной деспотии этот процесс тоже имел место, но в значительно меньших масштабах. Там основной канал присвоения прибавочного продукта прямо не связан с крупным частным землепользованием и землевладением. Частное землевладение было для большинства знати и для значительной части состоятельных простолюдинов (крестьян, купцов, ремесленников, воинов) лишь дополнительным каналом присвоения. Это определялось не столько институционально-правовой, сколько прежде всего хозяйственно-технологической негарантированностью успешного ведения частного хозяйства (за исключением сверхкрупных и привилегированных — царских, храмовых). Вне общей системы оросительной сети или гарантированной военной защиты от набегов и т. п. эти хозяйства устойчиво не могли выживать.

Это утверждение не абсолютное — скорее, следовало бы сформулировать его так: самостоятельные частные хозяйства вне обеспечиваемых государством хозяйственно-политических условий были не способны выжить как массовый преобладающий тип. И даже более того: они могли численно доминировать, но государство экономически нуждалось в крупном хозяйственном укладе, опирающемся на массовые общественные работы, требующие государственного руководства и перераспределения производимого продукта. Именно этот уклад, как наиболее мощный, определял всю систему хозяйственных отношений. Поэтому частные хозяйства не смогли стать господствующей формой. Как только такая возможность появилась, началась эволюция азиатской деспотии к феодализму. Алаев отмечает, что «переход от системы крупных казенных хозяйств к мелкому крестьянскому хозяйству, пользующемуся известной хозяйственной самостоятельностью и эксплуатируемому при помощи налога, был существенным шагом вперед, совершившимся к концу эпохи очаговых цивилизаций и знаменовавшим переход к средневековым порядкам» (Алаев, 2012. С. 70-71).

Когда появляются экономические основания для вотчинного иммунитета (для обособленного функционирования феодального поместья), путь к капитализму со стороны отношений собственности открыт. Дальше остается дождаться разложения феодальных порядков под влиянием товарного производства.

Зачем концепция «власти-собственности» применяется к средневековой России?

Важную роль в распространении концепции «власти-собственности» сыграла, вероятно, идеологическая мода рубежа 1980-1990-х годов, когда широкую популярность получили любые идеи, позволявшие негативно оценивать социалистическую систему. Это достаточно недвусмысленно признает Нуреев: «На Западе после „Восточного деспотизма" К.-А. Виттфогеля сложилась устойчивая традиция проводить параллели между азиатским способом производства и „государственным социализмом" ...и в постсоветской России она стала едва ли не общим местом» (Нуреев, Латов, 2007. С. 65-76).

Теперь авторы связаны логикой собственных высказываний. Кроме того, сохранение этой моды на концепцию «власти-собственности» во многом объясняется ее использованием не только для идеологической критики социализма, но нередко и против государственного вмешательства в рыночную экономику вообще, в том числе со стороны современного российского государства.

На базе этой концепции гипертрофированная роль бюрократии в экономической системе советского типа становится поводом для отождествления социалистического строя с экономическим строем азиатских деспотий. Якобы и там и там принципиальные черты хозяйственной системы лежат в сфере присвоения государственными чиновниками собственности на хозяйственные ресурсы и продукты производства на основе принадлежащей им власти. При этом выстраивается линия преемственности между средневековой Россией, СССР и современной российской экономикой, все беды которой объясняются сохранением тяжелого наследия «власти-собственности» (Стариков, 1996; Гайдар, 1997; Бессонова, 1999; Кирдина, 2000).

Впрочем, при доказательстве наличия феномена «власти-собственности» в средневековой России у некоторых сторонников этой концепции возникает явная историческая путаница. Так, в посвященной этой концепции капитальной монографии «Исследование экономической эволюции института власти-собственности» авторы сначала рассматривают систему поземельных отношений в средневековой России как вотчинную: «Московская модель характеризуется вотчинным землевладением, послужившим в дальнейшем основой формирования института власти-собственности» (Бережной, Вольчик, 2008. С. 131). Но далее: «С последующим доминированием московского варианта вотчинного землевладения крестьяне постепенно теряют свои земли. Земля сосредоточивается в руках крупных землевладельцев, духовных и светских, а с землей переходит к ним власть; сила покоится на богатстве» (Бережной, Вольчик, 2008. С. 131). Тут авторы почему-то решительно порывают с упорно отстаиваемой до того логикой «власти-собственности»: теперь у них не богатство проистекает из власти, а власть покоится на богатстве.

Чуть ниже вотчинная система вдруг превращается в вотчинно-помещичью: «Поскольку московская армия комплектовалась воинами, получавшими служебные имения (то есть не вотчинниками, а помещиками! — А. К.), то вотчинно-помещичья система давала растущий эффект от масштаба: чем больше земель присоединяла Москва, тем многочисленнее была ее профессиональная армия» (Бережной, Вольчик, 2008. С. 132). Некоторый резон для такого смешения можно найти, но только для исторически короткого промежутка, между серединой XVI и серединой XVII в., когда действительно произошло наделение вотчинного землевладения многими чертами служилого, помещичьего. Но даже в этот период это были разные системы землевладения.

На той же странице эта система снова характеризуется как просто вотчинная: «Вотчинная форма землевладения, характерная для московской модели, не позволяла формироваться устойчивым группам, которые были бы заинтересованы и имели возможности внедрить институциональные инновации, способствующие индивидуализации собственности» (Бережной, Вольчик, 2008. С. 132). И, наконец, авторы превращают эту систему уже в чисто поместную: «В XVI в. институт власти-собственности, выросший из поместной системы землевладения, видимо, не был абсолютно неэффективным и позволял создать крупное централизованное государство» (Бережной, Вольчик, 2008. С. 134).

Хотя авторы ссылаются в своих построениях на В. О. Ключевского, но их интерпретация русской истории поземельных отношений странным образом противоречит фактам, на которые он опирался. Что же утверждал известный русский историк? «Поместье вопреки своей юридической природе личного и временного владения стремилось стать фактически наследственным. По устанавливавшемуся уже в XVI в. порядку верстания и испомещения поместье либо делилось между всеми сыновьями помещика, либо справлялось только за младшими, в службу поспевавшими, либо переходило к малолетним детям в виде прожитка. Еще от 1532 г. сохранилась духовная, в которой завещатель просит душеприказчиков ходатайствовать о передаче его поместья его жене и сыну, а в одной духовной 1547 г. братья-наследники наравне с вотчиной отца поделили между собой и его поместье» (Ключевский, 2005. С. 331).

В дальнейшем тенденция превращать служебные наделы помещиков в наследственное вотчинное землевладение укрепилась: «В 1674 г. отставные помещики получили право сдавать поместья и за деньги, т. е. продавать их. Так к праву пользования, которым первоначально ограничивалось поместное владение, присоединились и права распоряжения, и если к концу XVII в. закон тесно приблизил поместье к вотчине, то в понятиях и практике поместных владельцев между обоими видами землевладения исчезло всякое различие. Наконец, в XVIII в. по законам Петра Великого и императрицы Анны поместья стали собственностью владельцев, окончательно слились с вотчинами и самое слово помещик получило значение земельного собственника из дворян, заменив собою слово вотчинник; это также показывает, что поместье было преобладающим видом земельного владения в Московском государстве. Значит, без поместной системы, путем естественного народнохозяйственного оборота у нас не образовалось бы столько частных земельных собственников, сколько их оказалось в XVIII в.» (Ключевский, 2005. С. 331-332).

Как-то не получается, оставаясь в ладу с фактами, утверждать, что российская система землевладения не давала «возможности внедрить институциональные инновации, способствующие индивидуализации собственности». И уж применительно к XVIII в. говорить о господстве «власти-собственности» в поземельных отношениях в России было бы полным абсурдом.

«Власть-собственность» как теоретическое основание отождествления социализма с восточным деспотизмом

Несостоятельны, на мой взгляд, не только попытки доказать наличие «власти-собственности» в средневековой России, но и попытки на основе этой концепции отождествить социально-экономические порядки восточной деспотии и социалистического общества. Некоторые внешние черты сходства между азиатской деспотией и советским государством, выражающиеся в существенной хозяйственной роли государственного чиновничества, несомненно, налицо. Однако отождествление социализма с восточным деспотизмом методологически несостоятельно, потому что, во-первых, содержание и происхождение экономических функций бюрократии в этих обществах различаются; во-вторых, различна сама природа бюрократической власти.

В случае азиатской деспотии выступающая собственником государственная бюрократия монопольно присваивает прибавочный продукт, реализуя лишь собственный интерес. Он ограничен только необходимостью осуществлять общественные работы, нацеленные в конечном счете на производство этого прибавочного продукта и присвоение его государственной иерархией.

В советском плановом хозяйстве бюрократия также реализует личный интерес, но в весьма ограниченных масштабах, поскольку ее власть основана на компромиссе с интересами большинства населения. Поэтому централизованное регулирование хозяйственной жизни бюрократией и осуществляемое в его ходе перераспределение прибавочного продукта были в значительной мере направлены на реализацию интересов большинства (рост уровня доходов и поддержание их умеренной дифференциации, формирование и расширение системы социальных гарантий для всего населения в сфере образования, здравоохранения и т. д.). Само существование советской бюрократии зависело от меры реализации этих интересов, поскольку отход от них лишал ее массовой социальной поддержки. Эта закономерность была явно подтверждена явлениями разложения, а затем и распада советской системы: отход бюрократии от компромисса с интересами трудящегося большинства вызвал эрозию указанной поддержки, что привело к гибели советской системы, а вместе с ней исчезла и советская бюрократия как социальный слой.

В случае азиатских деспотий речь идет об организации, в интересах присвоения прибавочного продукта государственной верхушкой, крупных общественных работ и крупных казенных хозяйств с опорой на разрозненные, не связанные между собой общины мелких крестьянских хозяйств. В случае советской системы речь идет об организации взаимодействия коллективов фабрично-заводской промышленности, науки, образования и т. п., связанных между собой системой общественного разделения труда и кооперации для достижения общегосударственных целей.

В первом случае власть покоится на монопольных возможностях государства реализовать некие общехозяйственные функции, и государственная бюрократическая машина выступает адекватной формой их осуществления, поскольку без нее эти функции в принципе некому реализовать. Во втором — хозяйственная власть государства выступает формой реализации и регулирования уже имеющихся экономических связей, поэтому бюрократия служит надстройкой над этими экономическими отношениями, необходимой в той мере, в какой необходим общегосударственный масштаб экономического управления.

Если посмотреть на эту ситуацию с точки зрения экономической теории прав собственности, то в деспотии азиатского типа практически все права собственности и ее экономические результаты — прибавочный продукт — сосредоточены в руках государства. Плановая система базировалась на сохранении за гражданами ряда реальных прав по пользованию объектами собственности и присвоению прибавочного продукта (гарантии занятости, получения образования, медицинского обслуживания и т. п.). Не были полной фикцией и определенные функции контроля снизу. В развитых рыночных экономиках можно увидеть определенные аналоги этих прав, связанные с формированием и распределением бюджетных социальных трансфертов.

Различие двух названных систем очевидно и при обращении к анализу такого феномена, как трансакционные издержки. В азиатских деспотиях они (включая затраты на осуществление общественных работ, перераспределение прибавочного продукта и присвоение личного дохода чиновниками и монаршим двором), оплачиваемые из ренты, присваиваемой государственной бюрократией, могут быть сколь угодно высокими, будучи ограниченными лишь величиной производимого прибавочного продукта. Все равно иного варианта экономического или внеэкономического обеспечения этих хозяйственных функций нет.

В случае советской плановой системы трансакционные издержки при осуществлении общегосударственного планирования и управления (как издержки на поддержание функционирования планового механизма, так и потери из-за неэффективности его работы, оппортунистического поведения и т. д.) не могут составлять существенную долю национального фонда накопления, поскольку это подорвет эффективность воспроизводственных процессов и понизит темпы роста. Именно поэтому узурпация бюрократическим хозяйственным аппаратом чрезмерных прерогатив и неизбежный в силу этого рост трансакционных издержек деятельности общегосударственной системы планирования стали важными факторами перехода советской экономической системы в фазу стагнации.

Возвращаясь к основному предмету статьи: как в советской системе, так и при азиатской деспотии мы имеем дело не с выдуманной «властью-собственностью». И в том и в другом случае бюрократия исполняет хозяйственные функции не в силу принадлежащей ей власти, и власть не служит источником собственности.

Правильной в научном отношении постановкой вопроса для системы собственности в азиатской деспотии не выступает его юридическая сторона, заключающаяся в том, что государь наделяет своих чиновников правом распоряжаться определенными хозяйственными ресурсами. Перед тем как решать вопрос о праве собственности, нужно разобраться с экономической стороной дела: какие экономические отношения диктуют необходимость вмешательства «азиатского» государства в хозяйственную деятельность? Нередко сторонники концепции «власти-собственности» вообще не ставят этот вопрос и сводят все к захвату родоплеменной, а затем и государственной верхушкой права распоряжаться общественными ресурсами. И лишь наиболее методологически грамотные ее сторонники вынуждены ссылаться на особые хозяйственные функции власти, связанные либо с координацией ирригационных работ, либо с выполнением иных общехозяйственных функций в масштабах, далеко выходящих за пределы отдельных общин.

В советской системе хозяйственные функции бюрократии становятся возможными благодаря наличию хотя бы отдельных элементов общенародного присвоения и выступающего его материальной основой крупного обобществленного производства, опирающегося на разделение и кооперацию труда в национальном масштабе. В той мере, в какой эти отношения требуют управления (регулирования, планирования...) в общенациональном масштабе, формируются экономические отношения, порождающие соответствующую систему собственности (государственную собственность), даже если она ограничивается присвоением бюджетных доходов и распоряжением бюджетными расходами. Реальный смысл хозяйственных функций бюрократии в плановом хозяйстве состоит в выполнении ею, во-первых, функций представителя интересов общества в целом. Чрезмерная узурпация этих функций советской бюрократией, как и основанное на этой узурпации вытеснение общих интересов узкогрупповыми интересами бюрократии, привела в конечном счете к краху этой системы. Во-вторых, бюрократия исполняет роль посредника (медиатора) между многочисленными звеньями системы общественного разделения труда с целью обеспечить сбалансированное и пропорциональное развитие для достижения определяемых государством общих конечных результатов.

Бюрократическая планомерность не есть плохой имитатор (эрзац, субститут) рынка, хотя она нередко может работать хуже рынка. Бюрократия «вклинивается» здесь в блок экономических отношений координации, которые уже заменяют рынок (точнее, отношения товарного производства в целом — первоначально, разумеется, лишь частично). Бюрократия не присваивает себе функции собственника, пользуясь прерогативами государственной власти. Она наделяется властью для выполнения общехозяйственных функций в плановой системе. Возможная ситуация использования этой власти в частных интересах бюрократии («приватизация государства») выступает как узурпация, подрывает эффективность планового хозяйства и ведет в конечном счете, как показала практика, к его разложению и распаду.

Но ведь можно сказать, что чиновник в азиатской деспотии тоже наделен властью для выполнения хозяйственных функций? И там и там чиновник оказывается элементом некоего общего хозяйства — пусть в одном случае это создание и поддержание сети оросительных каналов, организация полива и обеспечение синхронизации сроков полевых работ, а в другом — организация взаимодействия специализированных звеньев фабрично-заводской промышленности.

Однако разница в том, что действия государственных чиновников «на Востоке» выступают единственной формой объединения хозяйственной деятельности отдельных общин — и именно отсюда с необходимостью вытекают деспотический характер их власти и деспотичность фигуры государя. При формировании советской системы планового хозяйства чиновники были лишь посредниками, хотя и стремящимися монополизировать выгоды своего положения, во взаимодействии звеньев общественного разделения труда, которое само существует независимо от них (в рыночной форме или в форме внутрифирменного управления в сверхкрупных хозяйственных организациях). Это взаимодействие не порождается усилиями чиновников, а лишь определенным образом организуется ими, в то время как совместные работы на Востоке инициируются именно государственной властью. Чиновники там не подменяют добровольную кооперацию отдельных общин и не надстраиваются над нею, они принудительно создают эту кооперацию. Мы имеем дело с разными системами производственных отношений, хотя в обеих чиновники выступают необходимыми звеньями хозяйственного механизма.

Не следует предаваться иллюзиям, что системы, основанные на классической частной собственности, свободны от аналогичных отношений (преувеличенный характер противопоставления систем, основанных на частной и общей собственности, был известен еще основоположникам теорий конвергенции). Отношения редистрибуции, то есть перераспределительные функции чиновников, на Западе охватывают от 30 до 60% ВВП. Управляющие структуры корпораций, а не только государственные чиновники, концентрируют в своих руках немалую власть, прямо вытекающую из экономических отношений, которые обеспечивают им контроль над собственностью. Собственность рождает власть, а не наоборот.

Поэтому проблему социальной природы бюрократии в системе советского типа нельзя решить путем простой отсылки к властным прерогативам чиновничества, позволяющим им контролировать хозяйственные ресурсы. Нужно ответить на вопросы о том, какова роль бюрократии в осуществлении объективно необходимых управленческих функций, в какой мере они были ею монополизированы и узурпированы.

В Советской России этот процесс развивался постепенно, но уже в 1920-е годы тенденция социального расслоения по этой линии стала явной. Однако ситуация здесь существенно отличается от «азиатского способа производства», где чиновники в значительной мере совпадают с господствующим классом потому, что в общегосударственном (да и в провинциальном) масштабе выступают единственной силой, организующей крупные царские и храмовые хозяйства, а также генерирующей межобщинные хозяйственные связи и межобщинную координацию работ. Советская бюрократия не создает кооперацию между звеньями общественного разделения труда в промышленности и сельском хозяйстве, а лишь оформляет и корректирует существующие экономические связи.

Поэтому советская бюрократия не обладала изначальной монополией на реализацию этих хозяйственных функций, как и связанных с ними функций присвоения, а лишь вела борьбу за эту монополию, за полную узурпацию этих функций в своих руках. Национализация основных средств производства и сосредоточение руководства экономикой в руках государства создали ситуацию, при которой советская бюрократия получила потенциальную возможность в исторической перспективе присвоить функции господствующего класса5. Не случайно в истории советского общества мы наблюдаем лишь постепенное превращение бюрократии из слоя, в той или иной мере отражающего (хотя не всегда прямо и непосредственно) интересы трудящегося большинства, в слой, узурпирующий права на формулирование интересов общества.

Теоретическое и методологическое значение концепции «власти-собственности»

Значит ли приводимая мной аргументация, что я рассматриваю концепцию «власти-собственности» как теоретическую пустышку, по непонятной причине получившую широкую популярность? Нет. Концепция «власти-собственности» заполнила определенный теоретический вакуум, когда оказалось, что догматическое прочтение работ классиков марксизма, созданных в середине XIX в., не может удовлетворить потребности в теоретическом объяснении проблем социально-экономического устройства древневосточных обществ. Концепция «власти-собственнности» имеет вполне реалистические компоненты в виде опоры на факты, подтверждающие существенную роль внеэкономического принуждения в общественно-экономической структуре древних обществ, процессы политогенеза в этих обществах без заметного развития частной собственности и т. п. Но чрезмерно идеологизированная реакция на марксизм (к тому же большинством из сторонников концепции «власти-собственности» — Нуреев в этом отношении редкое исключение — крайне скверно изученный) сыграла с ними злую шутку, заставив зайти слишком далеко по пути конструирования теории, которую им непременно хотелось увести как можно дальше от марксизма и даже прямо противопоставить ему. Вот эта заданность — «сделать не так, как у Маркса» — перевесила, как мне представляется, объективный подход к фактам древней (и не только) истории.

Важную роль сыграло и то, что в этой концепции отказ от марксистской методологии оказался восполнен методологией самого примитивного позитивизма. Эта методология скатывается к ползучему эмпиризму, приводящему к подмене исследования сущности явления его видимостью (воля государя-деспота порождает отношения собственности...), к поиску поверхностных аналогий между явлениями, имеющими существенно различную социально-экономическую природу (отождествление строя восточных деспотий с советским обществом).

Впрочем, сейчас складывается впечатление, что теоретиков «власти-собственности» современная Россия интересует больше, чем даже эпигонство правоконсервативной ветви западного обществоведения по части отождествления социализма с азиатским способом производства. Здесь прослеживается прозрачный социальный заказ (вне зависимости от того, насколько он осознается): филиппики в адрес современной «власти-собственности» должны служить основанием для ослабления роли государства в экономике и провозглашения неограниченного произвола частной собственности. «Дымовая завеса» при помощи теоретического фантома «власти-собственности» призвана в этом случае замаскировать отказ от применения необходимых инструментов обеспечения назревшего перехода к технологической модернизации и требующейся для этого глубокой структурной перестройке экономики. На деле частная собственность здесь не выступает альтернативой глубокому государственному вмешательству в экономику: все общества, основанные на частной собственности, применяли широкомасштабный государственный интервенционизм в случае необходимости форсированной модернизации.


1 Как отмечает Нуреев (Нуреев, Рунов, 2002): «Систему реципрокции (reciprocity), ре-дистрибуции (redistribution) и обмена (exchange) как три альтернативных способа организации обмена в экономике детально охарактеризовал К. Поланьи» (см.: Polanyi, 1944; 1957).

2 Родство и различие взглядов Виттфогеля со взглядами Маркса хорошо показано в: Мун, 2009. С. 30-33.

3 «Правитель принял решение переселиться на новые места, что для полукочевого этноса было делом не столь уж необычным», — пишет об одном из эпизодов истории протогосударства Шан Васильев (1995).

4 Развернутую критику представлений Васильева о социально-экономическом строе древневосточных обществ дает Л. Б. Алаев (2009).

5 Можно сравнить концепцию Ю. И. Семенова о неополитарном строе в СССР (Семенов, 2008).


Список литературы / References

Алаев Л. Б. (2009). Всеобщая история от Леонида Сергеевича (Л. С. Васильев. Всеобщая история. В 6 т. Т. 1: Древний Восток и античность. Т. 2: Восток и Запад в средние века: Учеб. пособ. М.: Высшая школа, 2007) // Восток. Афроазиатские общества: история и современность. № 2. С. 209—220. [Alaev L. В. (2009). General history from Leonid Sergeevich (L. S. Vasiliev. General history. In 6 vols. Vol. 1: Ancient East and antiquity. Vol. 2: The East and the West in the Middle ages: A textbook. Moscow: Vysshaya Shkola, 2007). Vostok. Afro-Aziatskie Obshchestva: Istoriia і Sovremennost, No. 2, pp. 209—220. (In Russian).]

Алаев Л. Б. (2012). Две новейшие концепции истории Востока и мира (О. Е. Непомнин versus Л. С. Васильев) // Сравнительная политика. № 1. С. 67—82. [Alaev L. В. (2012). Two newest concepts of the history of the East and the world (О. E. Nepomnin versus L. S. Vasiliev). Sravnitelnaya Politika, No. 1, pp. 67—82. (In Russian).]

Бережной И. В., Вольчик В. В. (2008). Исследование экономической эволюции института власти-собственности. М.: Юнити-Дана. [Berezhnoi I. V., Volchik V. V. (2008). Research of the economic evolution of the power-property institution. Moscow: Unity-Dana. (In Russian).]

Бессонова О. Э. (1999). Раздаток: институциональная теория хозяйственного развития России. Новосибирск: Институт экономики и организации промышленного производства СО РАН. [Bessonova О. Е. (1999). Razdatok: Institutional theory of the economic development of Russia. Novosibirsk: Institute of Economics and Industrial Engineering, Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences. (In Russian).]

Васильев Л. С. (1993). История Востока: в 2-х т. Т. 1. М.: Высшая школа. [Vasiliev L. S. (1993). History of the East. In 2 vols., Vol. 1. M.: Vysshaya Shkola. (In Russian).]

Васильев Л. С. (1995). Древний Китай. Т. 1: Предыстория, Шан-Инь, Западное Чжоу (до VIII в. до н. э.). Moscow: Восточная литература. [Vasiliev L. S. (1995). Ancient China. Vol. 1.: Prehistory: Shang dynasty, Western Zhou (Before VIII century ВС). Moscow: Vostochnaya Literatura. (In Russian).]

Васильев Л. С. (1998). История Востока: в 2-х т. М.: Высшая школа. Т. 1. [Vasiliev L. S. (1998). History of the East. In 2 vols., Vol. 1. Moscow: Vysshaya Shkola. (In Russian).]

Гайдар E. T. (1997). Государство и эволюция. M.: Норма. [Gaydar Е. Т. (1997). State and evolution. Moscow: Norma. (In Russian).]

Галеев К. P. (2011). Теория гидравлического государства К. Виттфогеля и ее современная критика // Социологическое обозрение. Т. 10. № 3. С. 155 — 179. [Galeev К. R. (2011). The theory of the hydraulic state of K. Wittfogel and its contemporary critique. Sociologicheskoe Obozrenie, Vol. 10, No. 3, pp. 155 — 179. (In Russian).]

Кирдина С. Г. (2000). Институциональные матрицы и развитие России. М.: Теис. [Kirdina S. G. (2000). Institutional matrices and development of Russia. Moscow: Teis. (In Russian).]

Ключевский В. О. (2005). Русская история. Полный курс лекций. М.: Олма-Пресс; Образование. [Klyuchevsky V. О. (2005). Russian history. Complete course of lectures. Moscow: Olma-Press; Obrazovanie. (In Russian).]

Коуз P. (2007). Фирма, рынок и право. М.: Новое издательство. [Coase R. (2007). The firm, the market and the law. Moscow: Novoe Izdatelstvo. (In Russian).]

Мун A. B. (2009). Сущность концепции «восточного общества» К. А. Виттфогеля и ее истоки // Известия Российского государственного педагогического университета им. А. И. Герцена. № 101. С. 27-34. [Mun А. V. (2009). The essence of К. A. Wittfogel concept of the "eastern society" and its origin. Izvestia: Herzen University Journal of Humanities & Science, No. 101, pp. 27—34. (In Russian).]

Нуреев P. M. (1993). Азиатский способ производства как экономическая система // Феномен восточного деспотизма: структура управления и власти. М.: Наука. С. 62 — 87. [Nureev R. М. (1993). Asian mode of production as an economic system. In: Phenomenon of eastern despotism: Structure of governance and power. Moscow: Nauka, pp. 62 — 87. (In Russian).]

Нуреев Р. М., Рунов А. Б. (2002). Россия: неизбежна ли деприватизация? (феномен власти-собственности в исторической перспективе) // Вопросы экономики. № 6. С. 10-31. [Nureev R. М., Runov А. В. (2002). Russia: Is deprivatization inevitable? (The phenomenon of power-property in historical perspective). Voprosy Ekonomiki, No. 6, pp. 10 — 31. (In Russian).]

Нуреев P. M., Латов Ю. В. (2007). Конкуренция западных институтов частной собственности с восточными институтами власти-собственности в России 1990—2000-х гг. // VIII Межд. науч. конф. «Модернизация экономики и общественное развитие»: В 3 кн. Кн. 2 / Отв. ред. Е. Г. Ясин. М.: Издат. дом ВШЭ. С. 65-76. [Nureev R. М., Latov Yu. V. (2007). Competition of western institutions of private property with the eastern institutions of power-property in Russia in 1990—2000s. In: E. G. Yasin (ed.). Proceedings of the VIII International academic conference "Modernization of economy and social development In 3 vols. Vol. 2. Moscow: HSE Publ., pp. 65-76. (In Russian).]

Семенов Ю. И. (2008). Политарный («азиатский») способ производства: сущность и место в истории человечества и России. Философско-исторические очерки. М.: Волшебный ключ. [Semenov Yu. I. (2008). Polytarian ("Asian") mode of production: Essence and the place in the history of the mankind and of Russia. Philosophical-historical essays. Moscow: Volshebny Kluch. (In Russian).]

Стариков E. H. (1996). Общество-казарма: от фараонов до наших дней. Новосибирск: Сибирский хронограф. [Starikov Е. N. (1996). Society-barrack: From pharaohs to the present. Novosibirsk: Sibirskyi Khronograph. (In Russian).]

Polanyi K. (1944). Great transformation. New York: Farrar & Pinehart.

Polanyi K. (1957). The economy as instituted process. In: K. Polanyi, С. M. Arensberg, H. W. Pearson (eds.). Trade and market in the early empires. Glencoe, IL: Free Press, pp. 243-270.

Wittfogel K. A. (1957). Oriental despotism: A comparative study of total power. New Haven: Yale University Press.

Комментарии (0)add comment

Написать комментарий
меньше | больше

busy