Одна из возможных историй экономической мысли в России |
Статьи - Известные экономисты | |||
Г. ГЛОВЕЛИ
кандидат экономических наук доцент ГУ-ВШЭ завсектором Института экономики РАН о книге И. Цвайнерта «История экономической мысли в России»
(Цвайнерт И. История экономической мысли в России. 1805-1905. М.: Изд. дом ГУ-ВШЭ, 2007
Развернувшаяся на рубеже минувшего и наступившего веков дискуссия о российской школе экономической мысли, несмотря на отдельные интересные результаты, пока не привела к появлению обобщающего труда, сопоставимого хотя бы с книгой А. В. Аникина "Путь исканий. Социально-экономические идеи в России до марксизма" (М., 1990), неубедительность которой с сожалением констатировал сам ее автор [1]. Тем любопытнее "заинтересованный взгляд со стороны", как рекомендует В. Автономов только что изданную ГУ-ВШЭ книгу исследователя из Гамбургского университета И. Цвайнерта, отмечая, что в русском переводе книги не удалось сохранить важный нюанс заглавия немецкого оригинала - "одна из возможных историй экономической мысли в России". Сам автор в предисловии к русскому изданию подчеркивает, что его книга - одна из возможных версий, и выражает готовность вступить в плодотворную дискуссию с российскими коллегами (с. 15).
Наиболее спорны, конечно (как почти всегда в исследованиях по истории экономических учений), "вход" и "выход" книги - концептуально-методологическое введение и специально написанное для русского перевода заключение, увязывающее исследование с проблемами современной трансформации российской экономики. Думается, что дискутировать по этим проблемам уместно уже после оценки основного содержания книги, приняв авторскую версию хронологических рамок: от года выхода первого на русском языке учебника политической экономии (X. фон Шлецера) до начала первой русской революции, подведшей черту под XIX столетием. Данный период можно рассматривать как "первый век российской политэкономии", за стартовую точку которого, впрочем, можно принять и издание русского перевода "Богатства народов" А. Смита (1802 - 1806) или создание кафедры политической экономии и дипломатики в Московском университете (1804).
Исследователь российской экономической мысли сталкивается не только с многочисленными пробелами, но и с историографическими "завалами", расчистка которых представляет отдельную трудность. Цвайнерт характеризует едва ли не главный из них словами известного компаративиста А. Гершенкрона - "позорный знак советской историографии эпохи Сталина" (с. 28). Речь идет об объемистой "Истории русской экономической мысли" (как шутили в те годы - "от Посошкова до Пашкова"). В ней "марксистско-ленинский" классовый подход сочетался с посылом, что "прогрессивные" представители русской экономической мысли не только не зависели от западных влияний, но были намного впереди Запада. Эта схема продолжает довлеть и над современным освещением российской экономической мысли, выражаясь в описательности и декларативности работ, написанных уже в постсоветское время и с немарксистских позиций. В своей критике историографии российской экономической мысли Цвайнерт полемизирует, с одной стороны, с завышенными оценками вклада отдельных авторов, а с другой - с концепцией особой школы российской экономической мысли как некоторого своеобразного единства. Он напоминает, например, что еще в первой четверти XX в. самарский историк Е. Тарасов интерпретировал знаменитый "Опыт теории налогов" (1818) Н. Тургенева всего лишь как переработанные лекции первого пропагандиста классической политической экономии в Германии профессора Геттингенского университета Г. Сарториуса (1765 - 1828). Недавно появились комплиментарные переоценки другого "Опыта", ранее имевшего весьма скверную репутацию, - трехтомного "Опыта о народном хозяйстве" (1847) камер-юнкера А. Бутовского. О том, что Бутовский опирался на сочинение француза Дюнуайе - давно забытого идеолога манчестерства из числа эпигонов Сэя, сегодня умалчивается. Для Цвайнерта курс Бутовского примечателен лишь тем, что его критика молодым социалистом-утопистом В. Милютиным знаменует "точку разрыва" между либерально ориентированной университетской наукой и левой русской интеллигенцией, взаимному притяжению и отталкиванию которых немецкий автор отводит центральное место в истории российской экономической мысли. Особое внимание уделено представителям "киевской школы" (с. 256-260), а также П. Струве, как экономистам, дистанцировавшимся от стереотипов мышления левой русской интеллигенции. В этой связи Цвайнерт противопоставляет "киевскую школу" "московской" и ее лидеру А. И. Чупрову, а Струве, пришедшего к "строго номиналистическим методам мышления" (с. 322), - его бывшим соратникам М. И. Туган-Барановскому и С. Н. Булгакову, экономические сочинения которых все более окрашивались в нормативные этико-религиозные тона. Считая, что левая интеллигенция во главе с Н. Г. Чернышевским оказала разрушительное влияние на экономическую науку Центральной России, Цвайнерт "развенчивает" Чупрова как эклектика, выбиравшего из различных экономических теорий только те аспекты, которые могли быть интегрированы в идеологию умеренного народничества. Тогда как на Украине, где раньше стала очевидной бесплодность попыток сохранения общинного землевладения, Киевский университет выдвинул экономистов, образовавших "мозговой центр" для осуществления рыночных реформ в рамках самодержавия вопреки воле большинства элит, подготовив научный фундамент для финансовой политики Бунге и Витте (с. 260-261). Но лишь немногие, и в первую очередь Струве, смогли после этих реформ отойти от "панморализма левой русской интеллигенции", осознав, что "демократизации России должна предшествовать переориентация мышления". Таким образом, предложенную версию истории первого века российской политэкономии можно резюмировать тремя основными чертами:
Дальнейшие размышления можно охарактеризовать как возражения зарубежному исследователю с критическими замечаниями в пределах его же версии и одновременно попытку очертить контуры более полной версии истории российской экономической мысли.
Главные русские "ства": экономический аспектВозражения начнем с отдельных репутаций. Стоит уточнить, что высокая оценка "Опыта теории налогов" была дана задолго до советских историков академиком И. Янжулом [2]. Профессионал в науке о финансах и ее истории, он, очевидно, распознал бы несамостоятельность книги Тургенева, если бы та была лишь политически ангажированным переложением лекций Сарториуса. А вышеупомянутый историк Тарасов указывал, что Тургенев обдумывал каждую фразу своего конспекта лекций Сарториуса, проштудировав под их влиянием не только "Богатство народов", но и другую литературу, объем которой "изумляет" (до 150 источников). Поэтому объявлять сочинение Тургенева простым конспектом не стоит. Хотя очевидно, что сам автор едва ли претендовал на теоретическое достижение, и второстепенные примечания, разоблачающие "омерзительное крепостничество в достаточно ясных и крепких выражениях", были не "задним числом", а изначально важнее основного текста.
Отставание Чупрова от прогресса в экономической теории было признано еще В. Железновым в его обзоре экономической мысли России, напечатанном в четырехтомнике "Экономическая теория современности", который был издан в 1927 г. в Вене (в честь 75-летия Ф. Визера). Но правомерно отвергая наивную интерпретацию взглядов Чупрова как "поиска русского варианта социального рыночного хозяйства", Цвайнерт слишком категорично судит о наследии Чупрова как "низшей точке академической экономической мысли в России XIX в." (с. 231). Получается, что "эклектик" Чупров, искавший в системе экономических категорий место для своеобразного уклада российского крестьянского хозяйства, был менее значительным политэкономом, чем конформист Бутовский, не видевший зла в крепостном праве, подобно некоторым современным претендентам на выражение "русской идеи" [3]. Чупров символизирует академическую версию легального народничества, виднейшими представителями которого в экономической журналистике были В. В. (Воронцов) и Николайон (Даниельсон). Это направление действительно может служить яркой иллюстрацией того симбиоза "холизма и антропоцентризма", который Цвайнерт считает отличительной особенностью русской экономической мысли. Экономические рекомендации народничества сводятся к двум фокусам: 1) сохранение по возможности разностороннего хозяина-работника; 2) ограничение притязаний частного капитала и необходимость координации интересов различных секторов хозяйства и групп населения посредством таких институтов, как община, государство и кооперативное движение. Но так ли бесплодно было это направление, которое особенно третировали Струве "справа" и В. Ульянов-Ленин "слева"? Еще в конце 1960-х известный исследователь российской общественной мысли А. Валицкий отметил, что политэкономы-народники были правы в своих сомнениях относительно того, что отсталые аграрные страны должны повторять классическую английскую схему расцвета крупнопромышленного производства на основе экспроприации мелких сельских производителей. Народники не только предприняли теоретическую попытку защитить крестьян, судьбу которых многие тогда сочли "предрешенной", но и предвосхитили неудачу самонадеянных теоретиков модернизации "третьего мира" [4]. К народничеству, прежде всего к Чупрову, восходит научно-исследовательская программа обоснования перспектив кооперированного мелкого земледелия, с реализацией которой связана деятельность возникшей в 1910-е годы организационно-производственной школы Челинцева-Макарова-Чаянова. Причем эта школа сформировалась, во-первых (Челинцев), как противовес сельскохозяйственной экономии XIX в., удовлетворявшей запросы крупного частнопредпринимательского хозяйства; во-вторых (Макаров), как сознательное выражение интересов трудового, но крепкого, "здорового" крестьянства; в-третьих (Чаянов), как углубленный анализ особой институциональной природы крестьянского хозяйства в контексте теории некапиталистических систем хозяйства. В противоположность поверхностному фритредерству-западничеству (Бутовский, И. Вернадский, Б. Чичерин) народничество защищало общину, но, в противоположность пореформенному славянофильству, отрицало протекционное покровительство русской фабричной промышленности. Цвайнерт приводит слова Г. Шульце-Геверница о пышном цветении московско-владимирского капитализма (с. 297). Но это свидетельство середины 1890-х, когда достиг кульминации русский протекционизм, идеологические аргументы для которого поставляло московское славянофильско-купеческое лобби, включая первого в России популяризатора идей исторической школы И. Бабста. Именно Бабст составил от имени большинства съезда русских купцов (1865) специальное "Мнение" с требованием протекционизма как важной гарантии развития отечественной промышленности. Как заметил итальянский исследователь А. Мозойро [5], для Бабста и, добавим, для славянофильства в его деловой части (А. Кошелев, Ф. Чижов, братья Шиповы, И. Аксаков) предпринимательский этос представал как главный элемент гражданского возрождения России, а позднее - как источник сильной русской власти. Важную роль в этом контексте имела проблема внутреннего рынка, которую славянофилы решали вполне в духе Ф. Листа: упор на железные дороги и "воспитательный" протекционизм. Порицая ретрограда Канкрина и прочих министров николаевского времени за упорное сопротивление строительству "чугунок", вызвавших на Западе "великие перемены", славянофилы столкнулись и с курсом нового министра финансов фритредера-западника М. Рейтерна. Убежденный в отсутствии условий для превращения России в промышленную страну, он стремился направить железнодорожное грюндерство на обеспечение дополнительной транспортной сети для подвоза экспортного хлеба к балтийским и черноморским портам. Славянофилы же полагали, что железнодорожное строительство следует ориентировать на потребности внутреннего рынка с центром в Москве, обеспечивая подвоз к ней ресурсов с богатых запасами южных и восточных окраин империи [6]. Ставя интересный вопрос: "второе поколение славянофилов - романтики-ретрограды или сторонники капитализма? ", Цвайнерт упускает из виду фигуру главного российского антизападника - Н. Данилевского, выступившего с циклом статей "Несколько мыслей по поводу упадка ценности кредитного рубля, торгового баланса и покровительства промышленности" (1867). Данилевский пользуется особым расположением сторонников особой школы российской экономической мысли, однако они ограничиваются включением в общую схему "примата высших государственных и тем самым социально оправданных (народно-хозяйственных) интересов над индивидуальными" [7] концепции замкнутых культурно-исторических типов, в которой экономическая проблематика как таковая не присутствует. Между тем незадолго до выхода своей знаменитой книги "Россия и Европа" (1869) Данилевский привел два ряда аргументов в пользу того, что Россия должна быть "и земледельческим, и мануфактурным государством". С одной стороны, сохранение исключительно сельскохозяйственного характера Европейской России лишает будущности плодородную юго-западную Сибирь, которой некуда будет сбывать свои земледельческие произведения. С другой стороны, возможности расширения сбыта российских сельскохозяйственных товаров на мировом рынке ограничены - и не только потому, что другие страны имеют лучшие условия для производства и продажи таких товаров (например, Аргентина и Австралия для кож и шерсти). Главный предмет экспорта - хлеб - является продуктом, рынки которого имеют "наименее растяжимости"; на потребление его влияет рост народонаселения, но не увеличение благосостояния. А спрос на русские жирные вещества неизбежно падает вследствие вытеснения их товарами тропического или минерального происхождения: русское сало и масло оказались ненужными для освещения европейских городов, в которых "что каменный уголь сделал для улиц, площадей и магазинов, то делает теперь петролеум для внутренности частных домов" [8]. Современный читатель, знакомый с понятийным аппаратом микроэкономики, в этих рассуждениях Данилевского обнаружит неосознанное использование категорий низкоэластичного спроса ("наименее растяжимости") и товаров-заменителей (керосин вместо сальных свечей), что, несомненно, было новым словом в трактовке проблем внутреннего рынка и "воспитательного протекционизма". Таким образом, второе поколение славянофилов не только принципиально не отрицало промышленное производство, как признает Цвайнерт (с. 182). Н. Данилевский и такой "почвенник", как Д. Менделеев, настаивали на структурных сдвигах в российском хозяйстве в пользу промышленности - тогда как адепты экономического либерализма (Бутовский, Вернадский, Рейтерн) не проявляли беспокойства по поводу сохранения утрированно-земледельческого характера национальной экономики. Однако правительственная поддержка приняла характер создания "тепличных условий" для промышленных предпринимателей Центральной России. Искусственное насаждение "капитализма" не ограничилось тарифной политикой, гарантиями, субсидиями и т. п., на что критически указывали народники. В 1891 г. московский генерал-губернатор под давлением купечества первопрестольной выслал из нее 20 тысяч еврейских торговцев. (Среди них была семья будущего известного либерального экономиста Б. Бруцкуса, которого второй раз выслала уже советская власть на "философском пароходе" в 1922 г.). Они, впрочем, большей частью перебрались на западную окраину империи, в Лодзь, которую ранее опять-таки при поддержке царского правительства фабриканты-немцы за несколько десятилетий превратили в мощного соперника "ситцевого капитализма" Центральной России. К началу 1890-х годов образовался замкнутый идеологический круг. Народническая интеллигенция готова была поступиться политическими свободами, лишь бы не допустить "насаждения капитализма", а российская буржуазия не оформилась как класс, умеющий отстаивать либеральную идеологию в формах, близких Просвещению и западному парламентаризму. Изображение российского предпринимателя былинным богатырем, как у Бабста, или ницшеанским сверхчеловеком, как у Шульце-Геверница, здесь не помогало. Отсюда парадоксальная роль русского марксизма конца XIX в. как доктрины капиталистического развития России! Российский капитализм в поисках доктрины: от "легального марксизма" к веховствуО полемике марксистов с "легальными народниками" в 1890-е годы написано столько, что расчистить историографические завалы не представляется возможным. Тем не менее мне не приходилось встречать в литературе указания на то, что это был первый в истории русской общественной мысли спор не просто о том, должна ли следовать Россия европейскому пути развития, но и о неизбежности конкретных фаз этого пути. А именно так поставил вопрос Н. Зибер. Оценивая анализ К. Марксом в I томе "Капитала" трех стадий развития производительных сил (простая кооперация - мануфактура - фабрика) как "философию истории капиталистической эпохи в ее целом", "так сказать, остеологию общественной науки" [9], Зибер стал зачинателем критики народнической трактовки кустарных промыслов как возможной альтернативы фабрично-заводской промышленности западного типа. Именно углубление вывода Зибера, что кустарная промышленность - не "устой" самобытного развития России, а всего лишь "самобытная" форма преходящей мануфактурной стадии, стало основным научным содержанием антинароднических трактатов Туган-Барановского и Ленина. И именно в связи с акцентом молодых марксистов на неизбежности и прогрессивности пролетаризации части российского населения Н. Михайловский вспомнил сказанную ему Зибером в личной беседе фразу: "Мужик должен вывариться в фабричном котле".
Марксистско-народническая полемика имела многообразные контексты и аспекты, о некоторых из них уместно сказать в связи с книгой Цвайнерта. Полемика совпала с выходом и переводом на русский язык III тома "Капитала" и появлением в России первых сторонников маржинализма. С одной стороны, появился ряд обобщающих исследований по "теории ценности классической школы", написанных как сторонниками трудовой теории ценности (А. Мануйлов), так и ее противниками (Р. Орженцкий). С другой стороны, возник вопрос об адекватности перевода Даниельсоном понятий Werth, Gebrauchswerth, Tauschwerth, Mehrwerth - не как "ценность", "потребительная ценность", "меновая ценность", "прибавочная ценность", а как "стоимость", "потребительная стоимость", "меновая стоимость", "прибавочная стоимость". Терминологическая корректировка в новом переводе, сделанном Струве, была решительно поддержана Туган-Барановским и многими другими, но отвергнута Лениным [10]. Другое принципиальное расхождение между Струве и Лениным было связано с оценкой расслоения деревни как фактором классообразования и формирования внутреннего рынка. Ленин интерпретировал "высачивание" из крестьянской массы предпринимателей-"кулаков" (земледельцев и кустарей с капиталом) с точки зрения перспектив классовой борьбы и пополнения городского пролетариата за счет сельского населения. Струве же считал, что распадение крестьянства на две группы ("представителей новой силы, капитала во всех его формах" и "полусамостоятельных земледельцев и настоящих батраков") приближает российское сельское хозяйство к американской фермерско-хуторской системе [11]. Возникает слой предъявляющего внутренний спрос на продукцию национальной промышленности, "экономически крепкого, приспособленного к товарному производству" крестьянства, интересы которого совпадают с интересами промышленной буржуазии [12]. Однако Струве явно преувеличивал, когда говорил, что историческая миссия капиталистической формы производства в России состоит в нивелировании разницы между долей земледельческого населения в России (80%) и в США (40%) [13]. Очень важный и совершенно обойденный Цвайнертом, так же, как и всеми российскими исследователями, контекст самой громкой русской экономической дискуссии XIX в. - совпадение ее с поворотным пунктом в эволюции германской исторической школы в политэкономии, которая оказывала наибольшее влияние на всю пореформенную экономическую мысль России. Отмеченный поворот был переходом от сугубо фактографических историко-хозяйственных монографий учеников Г. Шмоллера к трудам обобщающего характера, среди которых выделялись трактаты К. Бюхера "Происхождение народного хозяйства" (1893) и В. Зомбарта "Современный капитализм" (1902). По словам Струве, "в экономической науке давно не было такого праздника, как когда Бюхер опубликовал свои замечательные этюды" [14]. Что касается Зомбарта, то он оставил в начале XX в. далеко позади всех западных экономистов-современников по числу переводов своих сочинений на русский язык. Ни Цвайнерт, ни кто-либо из русских авторов не упоминает об "инфильтрации" концепций Бюхера и Зомбарта в российскую политическую экономию в ее различных направлениях, включая: академическую историю хозяйственного быта (И. Кулишер) [15]; марксистскую политэкономию в широком смысле (А. Богданов, И. Степанов); постмарксизм. Более того, отталкиваясь от предложенной Бюхером систематики форм хозяйства и с учетом уроков полемики с марксистами, возникает обновленное народничество с аграрно-эволюционными концепциями (Н. Огановский, А. Челинцев), представляющими еще недооцененный вклад в экономическую мысль, и не только российскую. Что касается постмарксизма, то две его знаковые фигуры в российской политэкономии - Туган-Барановского и Булгакова - Цвайнерт рассматривает по контрасту с Струве как типичные случаи возврата российских интеллектуалов после первоначального восхищения Западом к русским традициям, уходящим в православное мировоззрение. Но такая интерпретация является слишком упрощенной. Для Булгакова марксизм действительно оказался эрзацем утраченной и затем заново обретенной православной веры. Но Цвайнерт, как и современные российские интерпретаторы Булгакова, обходит вниманием важнейший поворотный пункт на пути Булгакова "от марксизма к идеализму" - трактат "Капитализм и земледелие" (он даже не упоминается в разбираемой книге). В сравнительном историко-статистическом исследовании Булгаков не просто разочаровался в марксистской ортодоксии, явно давшей трещину в аграрном вопросе. Ученый столкнулся с проблемой "цены" экономического прогресса, "цены" перехода от более низкой стадии к "высшей форме производства". Франция благодаря Великой революции не знала позора экспроприации. Революционное и послереволюционное аграрное законодательство позволило стране, распространив мелкую земельную собственность, избежать массовой пролетаризации населения, а заодно и покончить в XIX в. с тем голодом, которым отмечено XVIII столетие. Но именно в отсутствии массового обезземеления и замедленной пролетаризации Булгаков видел "корни теперешнего экономического угнетения Франции" - ее отставания в конце XIX в. не только от Англии, но и от Германии. Таким образом, насильственное лишение мелких производителей земли "с сопровождающим его горем, нуждой и бедствиями" оказалось необходимым условием "создания теперешней цивилизации". "Великие перемены в хозяйственной жизни народов делаются под давлением жестокой необходимости, а не свободного выбора" [16]. Этот и стало точкой душевного надлома Булгакова, удрученного тем, что "история не знает справедливости". М. Туган-Барановский также пережил душевный надлом. Потеряв молодую жену, он ощутил во всей остроте проблему индивидуального человеческого существования, стертую в марксистском учении об обществе как "естественноисторическом процессе" поступательного развития производительных сил. Но заметим, что религиозно-этические искания первого русского экономиста с мировым именем, с пристрастием переоценивавшего свой былой символ веры - марксизм, никогда не тяготели к православию - в отличие, между прочим, не только от Булгакова, но и от Струве. Более того, "холист" Туган-Барановский в противоположность "номиналисту" Струве не придавал значения сильной русской государственности. И увлечение Туган-Барановского кооперацией, которое Цвайнерт считает совершенно бесплодным в теоретическом отношении, поучительно как минимум в другом отношении. Кооперативный идеал Туган-Барановского - это попытка выйти из тупиковой, на наш взгляд, дилеммы "государственность или частный интерес", прочертить третью линию между прозападным либерализмом и этатизмом. Что касается научной стороны ревизии Туган-Барановским марксистского мировоззрения, то его в общем-то неоригинальные возражения против исторического материализма все же содержат интересные выводы. Во-первых, это пятиуровневая шкала потребностей, которая почти совпадает с широко распространенной ныне и применяемой в менеджменте классификацией, обоснованной американским психологом А. Маслоу (1908 - 1970). Во-вторых, введение в экономические исследования заимствованного у американского позитивиста Л. Уорда (а вовсе не из русской социальной философии! ) различения стихийно-инерционных генетических и сознательно направляемых телеологических общественных процессов. Этому различению Туган-Барановский, как социальный прогнозист, придавал особое значение, и оно было развито его учеником Н. Д. Кондратьевым в теории экономической динамики. Туган-Барановский остался в стороне от того "веховского" поворота русской экономической мысли в сторону "национальной идеи буржуазии", который возглавил Струве как редактор влиятельного журнала "Русская мысль". Двумя другими крупнейшими фигурами направления, которое можно назвать экономической мыслью веховства, стали еще один экс-марксист А. Изгоев -Ланде, автор первой монографии о П. Столыпине (1912), и А. Рыкачев, автор беспрецедентной для русской экономической литературы книги "Деньги и денежная власть. Опыт теоретического истолкования и оправдания капитализма" (1910). На страницах "Русской мысли" Изгоев и Струве решительно поддерживали разрушение общины, а Рыкачев в обзорах экономической литературы подвергал резкой критике все оттенки социализма - от Богданова до Туган-Барановского и С. Прокоповича. Веховство декларировало разрыв с "отщепенством" русской интеллигенции от государства, религии, права. Авторы "Русской мысли" критиковали как "предубеждения" интеллигенции защиту частного предпринимательства [17] и... империализма. Нельзя согласиться с тем, что творчество Струве игнорируется в современной российской литературе (с. 322). Достаточно сослаться на статью М. Афанасьева "Либеральная экономика Петра Струве" с панегириком "крупнейшему экономисту-систематику и теоретику либеральной экономической мысли в России", предвосхитившему философско-экономические построения американской неоавстрийской школы [18]. Однако Афанасьев оставил за скобками важную проблему, которую обходит и Цвайнерт, хотя и называет ее, - "националистически мотивированный либерализм" (выделено нами. - Г. Г.). Он был не "кратким увлечением" (с. 302) Струве, а константой его мировоззрения. В своих "Критических заметках по вопросу об экономическом развитии России" Струве действительно продвигал идеи экономического национализма (национальной ассоциации производительных сил) Ф. Листа, используя иной "фирменный знак" - имя Маркса (с. 289). Цвайнерт соглашается с экономистом-историком из среды русской эмиграции Б. Ижболдиным о соответствии подхода Струве скорее английским, нежели русским традициям мышления (с. 322). Но не надо забывать, что это соответствие включало в себя в числе прочего и идеологию имперской экспансии. Еще в 1903 г. Струве стал инициатором русского перевода книги кембриджского профессора Р. Сили "Расширение Англии", считая это "евангелие английского империализма" поучительным для России. Автор программной статьи "Экономическая проблема Великой России" (1908), Струве восхвалял не только О. Бисмарка и "революционера-государственника" О. Кромвеля, "самого мощного творца английского могущества", но и британского министра колоний Дж. Чемберлена, настаивавшего на необходимости завоевания новых рынков сбыта для промышленности метрополии [19]. Как в свое время подчеркивал Ижболдин [20], антинародничество навсегда осталось источником пафоса Струве. Цвайнерт совершенно прав, что взгляды Туган-Барановского и Булгакова, напротив, в 1900-е годы сближаются с народническими (с. 353). Более того, эти бывшие "легальные марксисты" признали частичную правоту своих оппонентов, согласившись с тем, что начальные стадии капиталистического хозяйства "нуждаются во внешнем рынке или искусственно создаваемом сбыте" [21]. Струве - равно как и Ленин - никакой правоты за "отечественными сисмондистами" не признал. Но утверждая, что "империализм по существу не может не быть течением демократическим и социально-прогрессивным" [22], Струве тем самым фактически дезавуировал собственную позицию 1890-х, когда обосновывал перспективы развития капитализма в России с опорой на внутренний рынок. Формула "внутренний рынок" - ключевая в знаменитом споре легальных народников с легальными марксистами - упоминается в книге Цвайнерта лишь вскользь. Между тем именно она, на мой взгляд, является ключевой для ретроспективной переоценки российской экономической мысли в целом. Пропущенное имя: А. К. Корсак, или По ту сторону западничества и славянофильства Цвайнерт называет "отличным" (с. 239) обзор "Экономическая наука", написанный Туган-Барановским для тома "Россия" Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. Однако Цвайнерт оставляет без внимания указание Туган-Барановского на "самого выдающегося, быть может, русского ученого-экономиста 1860-х годов" - А. К. Корсака (1832 - 1874). В своей книге "О формах промышленности вообще и о значении домашнего производства (кустарной и домашней промышленности) в Западной Европе и в России" (1861) Корсак не только первым из русских авторов использовал понятие "индустриальная революция" (заимствовав его у Марло [23]) и описал эффект масштаба, но и раскрыл корни живучести русской домашней промышленности (сельских кустарных промыслов) и выяснил ее своеобразие относительно стадий эволюции промышленного производства в Европе. Корсак показал, что в силу историко-географических особенностей России ее промышленная традиция рассредоточилась в производстве немногосложных изделий на отдаленный сбыт, причем целые деревни, лежавшие на больших дорогах, превратились в центры оптовых ремесел [24]. Эти оптовые ремесла брали не качеством, как западные (укрывшиеся за городскими стенами, монополизированные отдельным классом населения -со своей сословной гордостью и развивавшиеся как цеховое специализированное мастерство), а дешевизной изделий. Рассеявшись "ничтожными в отдельности, но сильными в массе промыслами наших крестьян", русская домашняя система производства - кустарная промышленность - оказалась в состоянии конкурировать с русской мануфактурно-фабричной промышленностью [25] по следующим причинам: дороговизна фабричной продукции в России; разнообразие сельских рукоделий, часто покрывающих иные потребности, чем товары, производимые фабричным способом; необходимость дополнения полевых работ с их укороченным периодом. Однако преимущества сельской домашней промышленности в России Корсак считал временным явлением, одновременно разделяя опасения по поводу воспроизводства городскими фабриками "многочисленного класса беспомощных людей, который мы называем пролетариатом", и подчеркивая насильственный характер образования безземельного пролетариата в крупных странах Запада (Анпшя, Германия). Интересно, что современник Корсака выдающийся историк А. Щапов (1831 - 1876), снискавший репутацию "русского Бокля" [26], в своих исследованиях описал особенность русского хозяйства с давних времен, которую по аналогии с оптовыми ремеслами можно назвать сельскими "оптовыми промыслами" - посреди лесных и озерно-речных угодий, в местах бобровых гонов, бортных ухожаев, рыбных ловель. "Благодаря бобровничьим деревням имели много всякой рухляди, носили бобровые шубы и сбывали множество бобров за границу. Благодаря бортничьим деревням потребляли обильно мед, торговали медом и воском и усердно ставили в церкви восковые свечи. Благодаря рыболовным деревням ели вдоволь рыбу в частые и великие посты и не в посты, содержали множество монастырей и за границу сбывали много рыбы и рыбьего жира" [27]. Таким образом, не возникало стимулов к внутреннему разделению труда и местному товарообмену. Ситуация не изменилась и после петровской эпохи с ее насаждением обширных горнозаводских поселений: разбросанные по громадной территории, они обособились отдельными округами от лежащих подле равнинных и степных поселений и не устранили слабости внутриобластного и межобластного обмена. Ни Щапова, ни Корсака нельзя причислить ни к западникам, ни к славянофилам. Корсак в своем труде всего однажды вспоминает об общине, и лишь для того, чтобы высмеять то самое место в книге барона Гакстгаузена, которое цитирует Цвайнерт (с. 174), - о якобы сходстве русских промыслов с "ассоциациями, о которых мечтают сен-симонисты". Но Корсак - отнюдь не противник поиска форм, которые помогли бы избежать "всепоглощающего могущества" фабричной системы с ее "темными сторонами рабочего быта бескапитальной массы". Он полагает, что такие формы можно найти на основе кооперативного движения, подобного тому, что организовал в Германии Ф. Шульце-Делич. Он порицает искусственное насаждение крупных промышленных предприятий Петром I, захотевшим разом перенести на русскую неподготовленную почву почти все отрасли промышленности, существовавшие в то время на Западе. Поставленная Корсаком проблема своеобразия внутрироссийского рынка получила в конце XIX в. дальнейшее развитие в концепции децентрализованного товарного производства, выдвинутой Струве в рецензии на знаменитый труд Туган-Барановского "Русская фабрика...". В отличие от Корсака, Туган-Барановский видел почву для крупного производства в России в наличии достаточно крупного торгового капитала, не склонного, однако, по своей воле идти в промышленность, и показал роль инспирированных властью крупных предприятий как школы мастерства для все тех же оптовых ремесел. Набираясь опыта в искусственно созданных центрах новых производств, смекалистые умельцы с даром предпринимательства разбегались по своим селам, заводя там промышленные станы: "Фабрика раздробилась в кустарную промышленность" [28]. Но лишь до тех пор, пока основой крупной промышленности оставался ручной и крепостной труд. Струве в своей статье "Научная история нашей крупной промышленности" (1898) резюмировал результат исследования Туган-Барановского как вывод о предпосылке российского капитализма в форме "децентрализованного товарного производства". Оно развивается не из местных рынков, связывающих городское корпоративное ремесло с сельской округой, а из оптовых деревенских ремесел, подчиненных действующему на громадной территории торговому капиталу. Западноевропейское ремесло - искусное и специализированное - подготовляло капитализм технически, но сопротивлялось ему корпоративным правом, ограничивавшим свободу предпринимательства. Децентрализованное товарное производство было технически отсталым, но зато свободным от цеховых стеснений предпринимательства и, следовательно, экономически выигрышным при приближении к капитализму. "При крепостном праве полное laissez fairc, смягченное высоким помещичьим оброком и чиновничьими взятками" [29]. Концепция "децентрализованного товарного производства" интересна не только тем, что предвосхитила подход к генезису европейского капитализма в новой институциональной экономической истории [30], акцентирующей рост специализированных навыков в средневековой Европе благодаря колонизации и развитию торговли с более отдаленными областями. Тип промышленной организации в связи с общей отсталостью страны, при отсутствии значительной дифференциации занятий и массовой бедности населения, затрудняющей существование местных рынков [31], был усугублен десятилетиями плановой экономики с ее насаждением "градообразующих предприятий", а затем "реформами" 1990-х. В результате - разорванное пространство, где немногочисленные узлы накопления богатства (контролирующие источники экспортных сырьевых ресурсов и интегрированные в глобальное сетевое общество) могут позволить себе быть безучастными к судьбе "остального населения" с его небогатым выбором "стратегий выживания" [32]. Возможность иной версии: теории развития в российской экономической мыслиСоциокультурологическое обрамление Цвайнертом его версии истории экономической мысли в России может быть резюмировано в следующих основных пунктах.
На мой взгляд, социологический ключ к объяснению "русской интеллигенции" предложил эссеист А. Сэндоу, определивший ее как "вторичное духовное сословие". Западная историография указывает на уникальную комбинацию первичных и вторичных элит как на источник саморазвития капиталистической цивилизации [33]. В старой России "третье сословие" как вторичная элита с собственной ментальной моделью не сложилось. Цвайнерт делает небольшой экскурс в историю популяризации в России идей неоконсерватизма и постиндустриализма и помещает в контекст "разочарования ходом реформ" дискуссию о школе российской экономической мысли. Но констатируя неукорененность "неолиберальной парадигмы", автор не упоминает многочисленные апелляции к чилийскому опыту, исходившие из числа лиц, называющих себя "демократами" и "либералами", включая призыв П. Авена к В. Путину "стать российским Пиночетом". Хотелось бы указать на давнюю, вышедшую в Берлине в 1930 г. книгу К. Каутского "Большевизм в тупике" с приложением статьи Ф. Дана. Оба рассуждали о том, что делать социал-демократии, когда крестьянское восстание начнет сметать установившийся в СССР режим личной диктатуры. Причем, имея в виду коллективизацию и ее возможные последствия, авторы были скорее озабочены подыскиванием аналогий из Французской революции [34]. В первую очередь для Сталина: он-де Бонапарт или засидевшийся на своем историческом месте Робеспьер? Из подобных аналогий, как мне представляется, и дилемма "демократия и рынок/авторитаризм и антирынок". Очевидно, что декларирование приверженности монетаризму и неоконсерватизму было не более чем предлогом для части активных экономистов найти поддержку в политических и академических кругах Запада для обеспечения быстрой карьеры. А сегодняшняя проблема "ментальных моделей" состоит не только в признании неоднородности социума, но и в том, насколько "духовная элита" будет способна дистанцироваться от апологии обогатившейся прослойки "новых русских", которой вовсе не препятствуют расплывчатые бессодержательные определения типа "смешанного общества". Иными словами, если не сложится "вторичная элита" с собственной ментальной моделью, отличной от "рыночного фундаментализма" (Дж. Сорос), Россию ожидает какое-нибудь "смешанное общество" весьма низкого пошиба. Однако позволим себе воздержаться от привязки наследия российской экономической мысли к современной ситуации и ограничиться в заключение несколькими замечаниями относительно концептуальных основ версии Цвайнерта и возможных принципов построения иной обобщенной версии истории экономической мысли в России. Православное духовное наследие, очевидно, не создало предпосылок для осмысления категорий действительности как "естественного порядка вещей", дистанцировавшись от векового западноевропейского процесса подмены эссенциалистски-органистических основ мышления христианской веры номиналистски-механистическими мотивами (с. 32), от католической схоластики и "афинейской" ("ахинейской") мудрости (наследия античной цивилизации) [35]. Но что касается "целостности" общества и (сильного! ) государства, то ее наиболее аргументированными защитниками в русской общественной мысли XIX в. выступили не славянофилы, а как раз западники, особенно манчестерец (если угодно, бастианец) Б. Чичерин с его концепцией "закрепощения сословий" и крупнейший историк С. Соловьев. И обосновывали не православным идеалом, а географией Великой Русской равнины, "природой-мачехой", отсутствием "камня", откуда - "привычка к расходке" и ответное стремление правительства "ловить, усаживать и прикреплять" [36] Идея цельной и всесторонне развитой личности как критика уродования человека капиталистической цивилизацией, как антитеза смитианской апологии разделения труда и как выражение антропоцентризма проникает в русскую экономическую мысль XIX в. (Чернышевский, Лавров, Михайловский, Чупров, Кропоткин, Богданов) с Запада - из протестантской Германии, католической Франции, радикальных космополитических кругов (Шиллер, Фурье, Фейербах, Маркс). Перефразируя известную формулу, следует, наконец, признать, что "экономика должна быть автономной". Но вычленение ее из общества как автономной подсистемы не устраняет задачи анализа ее взаимосвязей с другими подсистемами общества. И в этом анализе, возможно, и состоит шанс возрождения "традиционной" политэкономии - ведь ее российский зачинатель Г. Шторх, как напоминает Цвайнерт (с. 75), наиболее оригинальную часть своего учения - о внутренних благах - развивал, решая проблему взаимосвязи между культурным и экономическим развитием. Тот же Шторх со своей постадийной схемой, а еще ранее - русский ученик Смита С. Десницкий обозначили традицию историзма в российской политической экономии. Цвайнерт рассматривает ее довольно бегло (с. 156-161, 222-223), уделив некоторое внимание Бабсту и Янжулу и мимоходом коснувшись поворота к статистическому анализу российского крестьянского-хозяйства (А. Посников, В. Орлов), соответствовавшего духу "индуктивизма" Г. Шмоллера. Между тем в последней четверти XIX в. влияние исторической школы на российскую политическую экономию становится едва ли не определяющим; И. Иванюков и А. Исаев в своих эклектических курсах ищут место для семейных форм хозяйства в системе исторических категорий, заимствованных отчасти у Маркса, отчасти у катедер-социалистов. А на рубеже веков, как уже было сказано выше, концепции Бюхера и Зомбарта способствуют оформлению рггзличных направлений российской политической экономии, основанных на принципе историзма. Струве, критически пересмотрев теорию Бюхера и взяв на вооружение концепцию "идеальных типов" М.Вебера, разработал свою систематику форм хозяйства. Туган-Барановский параллельно Зомбарту трансформировал теорию периодических промышленных кризисов в теорию экономической конъюнктуры, проторив дорогу для теории Кондратьева. Марксистский историзм в российской политэкономии до сих пор отождествляется почти исключительно с Лениным. Это привело к фактическому игнорированию опыта марксистской политической экономии в широком смысле в "Курсе политической экономии" (1910 - 1919) А. Богданова и И. Степанова, где многие вопросы освещены глубже, чем в шаблонном "формационном подходе". Наконец, высшей точкой российских теорий развития можно считать аграрно-эволюционную концепцию Н. Огановского, подробно разобранную в моей новой книге [37]. Работы Огановского дополняют организационно-производственную школу обновленного народничества, заявившего о себе как своеобразное социально-этическое направление (Макаров), анализирующее крестьянское семейно-трудовое хозяйство (А. Чаянов) перед лицом неизбежных сдвигов к рынку и индустриализации. Каждое из перечисленных направлений имело свои слабые стороны, но вековая ретроспектива позволяет увидеть в них пласты оригинальных идей и (с учетом также сказанного выше о Корсаке и Зибере) предложить концептуальную основу для нового исторического подхода: российская экономическая мысль в поисках теории экономического развития.
|